П Р О З А.... home: ОБТАЗ и др
 
Л. Симоновский. Любящий вас навсегда. Часть 1 Часть 2. , 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

 

 
 
 
 
* * *
Ляксандра был настоящим вором. Он водил меня не только на базар, но и по домам. Глаз у него был наметанный. По окнам примечал, где в доме глухо. Меня подсаживал в форточку, хотя носил с собой целое ожерелье из разнообразных ключей. Я открывал, мы находили продукты, он, как всегда, приговаривал: "Нас позвали в гости обуть кости. Раз пришли мы на обед, ешь, за все один ответ". Но подчистую никогда не забирал: "Нельзя барина по миру пускать, воровать пойдет, куда тады нам деваться". То ли меня подбадривал, но всю дорогу хитро мне подмигивал и улыбался. Предупреждал: "Если что, мой горб выдержит, побратаюсь с землячками, а ты не тяни, чеши пятки". Однажды при мне такое было. Хозяйка нас застукала и стала его лупить. А он хохотал и отбрыкивался, будто они давно друг с другом знакомы и дурачатся. Домой тогда он пришел пустой и побитый. Сел сапожничать. К нему приносили в починку обувь. Он научил меня в узких местах подшивать дратвой подметки: шестой палец мешал ему забраться в носок. Но в тот раз он шил себе. На его слоновьи ступни обувки не было. И вот он на пустыре срезал покрышки у раскуроченного грузовика, что ходил еще на чурках, с фанерной кабиной, покоробленной от дождя и обгорелой. Из них у него получились целые корабли. Когда он шел, оставался след, как от машины. Сразу видно было, в какую сторону он прогазовал. Он и сам отвечал, когда жена вдогонку спрашивала, куда он: "На Берлин кручу, мадмазеля". Вообще, он ничего не боялся. Как-то поздним вечером, когда уже высыпали звезды, яркие на прозрачном небе, подполз, приближаясь, надсадный гул самолетов. Внезапно все осветилось, как днем. Ракеты висели на парашютах. Содрогнулись стены. Ляксандра, на что был пьяный, мигом выскочил во двор, задрал голову, машет руками: "Сюда, сюда, родимые, дави фрицев, хлопчики… Давай левей, по гадам!"- надрывался он. Душу раздирал нарастающий визг падающих бомб. Сотрясалась земля. Ужас слепил от нависших ракет. Могилев бомбили наши. Ляксандра орал: "Поддай, сынок, поддай еще, сюда, сюда!" Соседка очумела, понеслась в развалины бани и сходу полезла в отопительный котел. Я за ней… Очнулся в полной темноте. Спохватился, что на голове нет шапки, стал шарить вокруг. Представилось, что стена обвалилась и засыпала котел. Пополз к выходу… Уши, рот, глаза, - все было забито золой. Ляксандра, протрезвевший, смеялся: "Ты глянь на него, черт в доме завелся". - "Черт бы тебя побрал, залил глаза и дурью на всю улицу распузырился. Сдохнешь, и черт с тобой, других за собой не тяни". - "Видал, чертенок, как она дрожит, а все отчего? Боится смерти. Их как учили - вот если за что-то стоящее отдать жизнь, то не страшно, даже почетно. Поминать на митингах будут. А если так, чтоб на привязи не сидеть, не зависеть от неизбежности… Слаб человек, раб жизни, а поет, что любит свободу". Ляксандра долго долдонил, жена его не слушала, легла. Похоже, что он говорил уже сам с собой. А я вспомнил того старика с грелкой, который повесился с запиской на животе "Вот вам!" В окне полыхало, горел строительный техникум. Соседку вытащили из котла мертвую. Говорили, что ее воздушной волной швырнуло в стенку. Я долго не мог уснуть, плевался золой, болела голова…
Прошло несколько дней моего пребывания здесь, казалось, так было и будет всегда. Наутро все переменилось. Ляксандра встал, кряхтя, опохмелился. Жена чистила картошку. "Что ты ее кромсаешь, в мундире надо жрать, по военной погоде. Бульбамет с бутыльметом".- "Протри глазелки, душегуб! Сам из хаты, а меня запер. Надрывался, сюда, сюда, угробить меня хотел, да боком вышло".Ее понесло. "Заткни поддувало",- рявкнул Ляксандра и неожиданно сполз на пол. - "Сваво сынка в тюрьму загнал, за чужого взялся, душегуб!" - "Заткнись",- выдавил из себя Ляксандра и заколотился. "Вот и вяжи его, дурака, а я на его припадки досыта нагляделась. Противно".- Лязгнула дверью и ушла. У деда закатились глаза, пошла изо рта пена. Вырывалось страшное мычание, голова стала биться об пол, мне ее было не удержать. Я схватил фуфайку, просунул рукав под затылок. Пальцы его костяшками стучали по половицам, окровавились. Я испугался, что он убьется. Сел на него, не зная, что делать, и завыл: "Миленький, хватит, ну хватит…" Он стал приходить в себя. Вспотел, побелел и какое-то время смотрел на меня, не узнавая. "А где она?"- первое, что он изрек. - "Ушла". - "Мад-ма-зеля!- выдохнул он.- Чего уселся, ватник ты подложил?" -" Да". Поднялся на скамейку, долго сидел и молчал. "Сынок, мой сынок, бедовая твоя судьба. Вот что я скажу. Уходи, как сына прошу. Даст бог, нелегкая вывезет. А я, видишь, никудышный. Бабы это нюхом чуют".
 
* * *
Насмотрелся я тумана: утром от холода дрожь пробирает, тут уж не до сна. Туман, как простыня, повисает над травой, где-то в метре от земли. Особенно на луговых низинах. Волшебно плывешь в облаках.
Когда всматриваешься, видишь, как он еле заметно колеблется. Под ним озябшая бодренькая осока, усыпанная мелкими шариками росинок. А над ним маячат шапки кустов, как заячьи острова. Чудно, когда появляется человек. Ноги внизу отдельно, голова над туманом сама катится, а туловище размыто. Две половинки сами по себе, и не сращиваются. Колдун потешается. Вот солнце встанет, прогонит. А пока бисеринки на листочках синие, колкие, ноги босые жгут, как крапива. И собаки в тумане кажутся волками. Шуршат, шаркают лапами, тяжко и дробно дышат. У каждой горят по четыре глаза, двухэтажные. Хрипло, простуженно, гулко, как из парадной, тявкают. А туман изгибается вокруг горбушек поля, вытягивается в заунывную песню, прикрывая весь срам ночной. Ватная тишина разливается, будто ты на безлюдной планете. Безмолвно оттого, что рядом нет человека, и себя не чувствуешь, а есть дивное, смутное видение о том, что когда-то здесь жили люди, птицы, бабочки и что-то было хорошее или страшное. Наверно, летчики в небе так думают. Видят, как в озерах всплывают солнца, а аисты на лугах кажутся им белокрылыми ангелами. Утренний туман пробирает. За ночь одежки отсыревают, и ждешь сухого солнышка, когда оно процедит молоко, оголит землю и незаметно приласкает ее теплом. Как вкусно она тогда пахнет. Как нежна ее ворсистая травка, омытая, словно теплой водой обеденный стол, отскобленный до золотистости ножичком. А туман продолжает еще стелиться, будоража воспоминания. И кому рассказать, что этот мир был. Не поверят, не услышат, не захотят.
 
* * *
Мне представлялось, что в жарких странах люди не едят, а солнцем питаются, как деревья. От этого они становятся загорелыми и не пачкаются. Я тоже напьюсь из колонки, ложусь на разогретый солнцем песок, зарываю ладони и - засыпаю, просыпаюсь… Летом хорошо. А еще мне казалось, что в жарких странах не бывает толстых. Люди ничего не весят. Им легко, оттолкнутся ногой - и пролетят десять метров. Они быстрее машин передвигаются, их никто не догонит. И в школу они не ходят, ждут, когда останутся самые верные книги, а не что попало. Летом жить можно. Но есть все-таки хочется.
В подвале, где я ночевал, лежала кипа старых газет, я их клал под себя. А тут увидел, как тетка на базаре воду продавала: подаст кружку- картофелину кладет. Пока я пыхтел, озираясь на хозяина, и еле разрезал стеклом мешок, чтоб выковырнуть скуластую бульбочку, она наторговала целую кошелку. И тогда я привел своего нового знакомого. Мы взяли по пачке - и на базар, мужикам на закрутки. Пошли по возам, картофелина, две - в торбе. Продали газеты и двинулись к нему домой. Оказалось, у него больная мать. Худая, желтая, она даже не обрадовалась нам. Он подошел к ней, прикрыл высунувшуюся некрасивую ногу, присел на кровать и так остался, совсем забыв про меня. В комнате пахло мочой. В углу стоял шкаф, заваленный книгами, висела новенькая фотография группы учеников, а посреди учительница. Когда я уходил, он даже не оглянулся. Назавтра мы встретились, снова набрали газет и махнули на базар. От него тоже несло мочой. "Кому газетки на закрутку!" - пропищал его голос, как только мы приблизились к первой телеге: я с одной стороны, он с другой. И тут я увидел, как ринулся к нему полицай. Я - за коня, пригнулся, слышу: "Так это ты, тифозная вошь, партийную гниду разносишь, а ну пошли!" И потащил в участок. Я ждал на другой стороне улицы, когда его выпустят. Но вскоре подъехала душегубка, такая ходила мимо правительственного дома в тюрьму. Его впихнули в нее. Он даже не оглянулся. Больше мы не встречались. Как хотелось зайти и все рассказать его маме, но я тогда не решился, не смог. Теперь мучаюсь. Мне часто видится дверь, толкаю ее, она скрипит, скрежещет, но не поддается. Тогда начинаю осознавать, что это было давно. Но живот - к хребту прилипает и холодеет сердце… А кто станет сильным? Оттолкнется одной ногой и перелетит через кладбище с белыми привидениями, кто поймает шпиона и выучится на моряка? А потом станет художником и всех, всех нарисует, а то они умрут, и никто не увидит их больше. А кто сложит жаркую печку и научится танцевать, придумает фокус, как раздать всем сколько хочешь плюшек, даже всем, всем из жарких стран, где умеют питаться солнцем, и расскажет про злые газеты, пригодные лишь для беды.
 
* * *

Думается, что само думается. Загляну в щель забора, а там в огороде морковка торчит, ботва молоденькая, веселая. За хвост бы ее, да обтереть об траву и хрустнуть со сладкого кончика. Пока думаешь, собачий нос в дырке скалится, хрипит. Отходишь ни о чем не думая, только бы из-под ворот не выскочила. За калитку посмотришь- никого, плетешься дальше. Не думаешь, что идешь, куда идешь. Увидел в одном дворе пацана. Долбает доской по полену, загоняет гвоздь.
- Что делаешь?
- Пулемет.
Гвоздь скрючился. Я махнул к дороге, притащил булыжник, и мы стали прикреплять патрон. Пригнули гвоздь, гильза примялась. Стали по очереди лупить камнем по капсуле. С улицы вошла тетка. Вытаращилась, и сразу ко мне:
- Леня, ты откуда взялся? Заходь!
Я обрадовался, что она меня знает, и увидел в ее сумке целую буханку. Наверно, о хлебе стал думать, когда мы зашли в сенцы. Она сунула сумку сыну, велела нести в дом и сидеть там. Меня втолкнула в кладовку, стала пытать:
- Кто прислал? А где мамка твоя, папка?
- Забрали.
- А Фиру? Меня признал? Я у ваших соседей квартировала.
Я согласился, хотя не припомнил.
- А тебя чаму не забрали?
Ее пацан сунулся в кладовку, она вышвырнула его:
- Тебе сказано, сиди дома!
И сама за ним, а дверь на крюк. Я остался в потемках, ожидая, что она позовет, когда отлупцует его за патрон. Но время тянулось, полоска света под дверью тускнела. Кто-то выходил, крадучись, половицы скрипели, казалось, кто-то прижимается к щели и смотрит. Полоска исчезла. Темно.
- Тетя, - осторожно спрашиваю, - это вы? Выпустите меня… Тетенька!
Подожду, тихонько постучу, прислушаюсь и опять поскребу. Но никто не отвечает. И вдруг голоса со двора, наружная дверь вздрогнула.
- Ах ты паразит, я тебе раз сказала сиди дома, другой раз башку оторву! Живо отселя!
Значит, выходила и пришла не одна, слышу, шепчет:
- Ну что мне теперь делать? Может, его кто видел! Заявить - злыдни размажут.
- Так вяди сама, еще дадут чаго. Марки отхватишь за жиденка.
- Утякет по дороге, нешто его удержишь!
- А как он оказался на твоем дворе? Может, его кто подослал?
- Не, явоных усих перебили.
- Хошь, я тебе завтра помогу, вдвоем скрутим. А то сбяжит, а как поймают, скажет, что у тебя ховался, они такие! Гляди, Марья, мальца свово береги. Сгребут тебя - сгинет.
Отошли, и голоса поплыли.
- А то тюкни, когда заснет, як порося, колуном по темечку. И скинь у ров, собаки растащут, бяды мало.
Я с ужасом ждал, всю ночь прислушивался к каждому шороху. Пробовал толкнуть дверь, она издавала глухой звук, и я замирал, думая о колуне. О его тупом тяжелом затылке. Виделось, как раскалывается то чурка, то голова и пальцы мои проваливаются в кровавую мякоть. Я уснул или впал в забытьё, потому что очнулся, когда снова лязгнула дверь. Сижу не двигаясь. Ожидаю. Никто не входит, а что-то шебуршит.
- Тетенька, выпустите меня. Я в уборную хочу.
Слышу:
- Мамки нема, побегла к тетке Анисье.
- Открой!
- Мне не отчинить, крючок высоко.
- А ты лопатой поддень, не то я здесь накладу, скорей!
Крюк отскочил, а я замер. Мне кажется, что она притаилась за косяком и ждет с колуном. Пацан зашел.
- Чаго притих, уделался? бяги, весь дом завоняешь.
Я выскочил, и - к калитке.
- Да не туды, в другую сторону!
Я бежал, и за мной гнался нависший надо мной колун с визгом комара в ухе. Обух у колуна был расплющенный и низ округлый, тупой. И думалось об этом, потому что само думалось, хоть убейся. А кругом у заборов - Иван-да-Марья.

 
* * *
Во дворе Третьей школы грузились немцы. Бегали, таскали ящики. Но похоже было, что они не все съезжали. Я торчал там без всякой надежды что-нибудь после них найти. Обвыкся, глазел без любопытства. Стоял близко, спиной к заднему борту грузовика, набитого до отказа солдатами. Внезапно они зарычали залпом: "Хэй-хэй!" Я обернулся, вижу, на меня прет машина. С испугу попятился, ноги попали в ямку, подвернулись, и я завалился. Колесо перекатилось, придавило ноги. Я сгоряча вскочил, но не устоял, снова упал. Лежу, еще не понимая, что со мной. Окружили солдаты, бубнят, щупают. Я боли не чувствую. Немного позже подъехала легковая. Из нее вышел немец, поднял меня и повез. Куда он едет? В лес, где они расстреливают? Стало колоть и жилы вытягивать в ногах, в животе, нечем было дышать. Старался глотать изо всех сил, чтоб меня в машине не вырвало. Он подъехал к городской больнице. Отнес меня на второй этаж и сразу же ушел. Появилась сестра в халате, расспросила, есть ли кто из родных, как попал под машину. Ее кто-то позвал, и я попробовал встать. Боль прошила всего, не удержаться. Сверлила неотвязная мысль: они меня сейчас разденут, все узнают и сообщат в полицию. Я выполз в коридор, спустился по перилам вниз и забрался под лестницу. Как щенок. Там пролежал сутки, прислушивался, ожидал, что меня кинутся искать, но никто и не подумал. А немец, когда уходил, взял мою руку в свою и накрыл ее ладонью… Это помню. И еще возникает в памяти грязный вагон - я пробирался, обхитрив проводника, погреться, поспать, в дороге люди едят, отжалеют кусман, а куда он меня закинет, не важно, всюду война. Я сижу на боковой полке, голову положил на столик, сплю - не сплю. Тусклая лампочка усиливает полумрак. Вагон толкается. Кто-то сел напротив. С верхней полки падает тень, лица не видно. Вроде девушка. Из тамбура воняет углем и туалетом. И вот сквозь сон слышу, как ее рука легла легко на мою, и задержалась. Я замер, притаился, не шевелюсь. Мы так ехали, пока вагон не вздрогнул, буфера не лязгнули, и она не сошла на какой-то станции возле Орши. До сих пор чувствую прикосновение рук того немца и ношу в себе теплоту легкой ладошки домиком той, которой даже лица не видел…
Не сразу, шажок за шажком, стал ходить. Синие ноги побелели. Ямка спасла. Я бы и не вспоминал об этом, если бы не эти руки, которые ношу в себе и ни за что не расстанусь.
 
* * *
В поезде люди едят. И как! Невозможно оторваться. Как только вагон дернет, тронется, они рассупонивают сумки, мешки, пакеты, расстегивают чемоданы и с достоинством, степенно раскладывают еду. Столик маленький, яйца катаются, вот-вот шмякнутся об пол, дойдут до кромки и откатываются назад, будто поезд пошел в обратную сторону. Хозяин стола не обращает внимания, разворачивает шмат сала, толстого и розового. Режет, оставляя золотистую шкуру. Дорога длинная, спешить некуда. "Еще держится свое,- отвечает, хотя его никто не спрашивает.- Кабан годовался породистый. Сейчас таких нету. То германцы забрали в Германию, то наши партизаны забили. Был в деревне один конь, и того съели.- Нарезал круглые скибки хлеба, наружной стороной ладони подгреб крошки и, не спеша, глубоко откусил сало, так что на нем остались борозды от зубов. А яйца продолжали кататься, пока он не сгрыз все сало. Затем он их сам об стол тюкнул и пальцами стер скорлупу. Яйца на один зуб хватало. - Счас щепотку бы соли да стакан первача самогнету, дорога была б не дорога, когда в горле дяре, а душа распрямляется". Кончил он, подсели к столу другие. Зацвиркали помидоры, захлюпали, наполняя слюну едоков терпким соком. Красуются на столе помидоры, расфуфырили сарафаны, горят наливные их щеки, лоснятся с отливом, раздуваются. А молодчики-огурцы откалываются с хрустом под другими зубами, напротив. Их хозяин едой озабочен, заедает огурец зеленой травяной лепешкой, да и сам весь бледно-белый, как очищенный огурец. Малышок сосет платочек - в нем завязан мякиш хлеба. А мамаша, моя соседка, отвернувшись, двумя пальцами, как клювом, достает из кармана по крошке и на губы себе кладет. Что-то птичье и в глазах ее застыло. Не знает, зачем едет. В нее вколачиваются стуки на каждом стыке рельсов. Ей невыносима дорога, пустота неродных мест. А тот, что ел, отвратителен, плюнула б в его сало. И девочка раздражает, высунувшаяся из-за перегородки. Елозит надкусанным яблоком по полке, оставляя разводы и пятна. Мать у нее яблоко отобрала, обернула бумажкой и положила в сумочку. "Котик, пора скушать наш бутербродик",- пропел ее ротик. Ненавистные, чужие звуки. От одного слова "бутербродик" моя соседка сморщилась, будто ее затошнило.
Нельзя было пропустить главное, и я пошел посмотреть, стоит ли сам король вагонный, пыхтит ли его трубка. Титан Вагонович бурлил во всю. Проводник попался хороший. Пассажиры набирали кипяток, я тоже нашел банку, сполоснул ее и приятно обжигаюсь горячей водичкой. Губы сразу облезли, лупятся, а язык горит, но терпит. И другие дуют, попивают из своих кружек. Начинают разговаривать - куда, откуда, как там, всю жизнь свою выкладывают. В вагонах люди не воюют, отвоевались при посадке, теперь мирно рассказывают разные страсти. Одну деревню всю спалили. Как лежал на матке ребенок, грудь сосал,- оба в головешку, а место, то, где сосал, как живое. "А у нас полицай лютует. Сам начальником комсомола был, а теперь бабам грозит - кто не пришлет к нему свою дочку, как партизанку сдаст и хату спалит". "Да что вы такое брешете, вам, видать, жирно при коммуняках жилось. Немцы землю вам дали, все мало, да?!" Но в поезде люди живут мирно. Здесь своего ничего нет. Полка, и та на время дороги. Я залезаю на третью, багажную. Там меня мало видно. Только бы проводник не согнал. Густо пахнет портянками, мухи никак не угомонятся, полка становится твердой, и руки под затылком затекают. В вагоне, как в заколоченном ящике, жизнь абсолютно бесцельна. Качаются стрелки часов вперед, назад, так яйца катались на столике. Правда, можно выскочить на остановке. Зимой это боязно делать - на станциях никого нет, только бродят голодные собаки, грызут человечьи замерзшие какашки. А летом я мимо проводника выходил посмотреть, что за станция. Летом на большой остановке, бывало, бабки стоят - кто с чугунком вареной картошки, кто с огурцами. Приятно пройтись. Гляжу, однажды, у одной - кульки с малиной, пушистой, спелой. "Бяры, хлопчик, бяры, не тяни, поезд тронется". Я взял. Спасибо сказал, повернулся, она как заорет: "А гроши?! Якие они, городские, вы бачыли?" Отобрала кулек. "Чаго брать, кали грошей нема?"- доносилось с перрона, а я висел уже на подножке. Главное, когда поезд трогается,- успеть вскочить в тамбур, пока проводник не захлопнул двери. Если прозевал - хана. Я зимой так попался. Проводник не пустил. Ветер был злой. Я стоял на подножке, еле держался, руки сразу задеревенели. Поезд тянулся, и остановки не было сил дождаться. Я продвинул руку за поручень и засунул ее в рукав, такой скобкой повис, стараясь не отвалиться. Ветер хлестал, сыпал гвоздями в глаза. Проводник подходил, смотрел сквозь стекло, убеждался - еще висит. Как я не сорвался на этой дороге жизни, по которой без конца кочуют оседлые человеки. И думы их - в пути, и дом у них - вагон, и рельсы под ними болят, и ветры их раздирают. И так вся жизнь подвисает в пути. Трясет, стучит, грохочет. Не за что человеку удержаться.
 
* * *
Слез с поезда, город чужой. Вышел с вокзала. Темно. И вижу, как через мост медленно, беззвучно плывет пассажирский автобус. Как до войны. Окошки светятся, и люди сидят уютно. Как я любил встречать папу. Автобус подходил урча, дверцы раскрывались… Не папа, не папа, и вот дыханье перехватывало - он! Бросаюсь к нему, карабкаюсь на плечи. Мы выше всех!
Виденье растворилось, когда ко мне подскочил пацан. С ходу двинул кулаком в живот, нашарил в кармане кусок пресняка, который я добыл в вагоне, и вытащил. "Не жмись, махра есть?" Из темноты, загребая ногами, вышел мужчина, и у меня невольно сорвалось: "Дяденька!" Оказалось, такой же пацан, только дылда. Развернулся и заехал в ухо. "Это тебе за подлянку, не будешь орать". Я скрючился. Он костлявой коленкой - под подбородок. Я стал выплевывать кровавую слюну. Они отошли, как от постороннего, до которого им дела нет. Меня охватила злоба, я их ненавидел. Не видел. Не хотел больше видеть. Совсем не видеть на свете. Схватил под ногами камень и запустил в дворнягу. Она отскочила и стала. Меня душила злость: "Ах так! Я тебе покажу сейчас, ты у меня попляшешь!" Швырял в нее, что попало, пока, наконец, не взвизгнула и не скрылась. На улице никого не было. Мрачная ночь налегла на меня. Я слышал, как железом лязгнули вагоны: "молодец!" А на душе было муторно. Хотелось куда-нибудь уехать. Я возвратился на перрон. Горел красный фонарь. По рельсам от него растекалась кровянка. Видно, прошелся безмозглый поезд. Один вагон налетел на другой, а тот воткнулся в соседа, и пошла катавасия до самого хвоста. А в том автобусе сидели, наверно, мудрые люди. О чем-нибудь думали или беседовали. И голоса их я будто бы слышал по радио, говорившее у нас в доме. Бумажная черная тарелка трещала и дребезжала, а я прижимался к ней, вслушиваясь в человеческие звуки.
 
* * *
Я привык обходить людей. Не думая, страшно, не страшно. Само получалось так, что я уходил от них подальше. Вот на этот раз я решил перебраться на другой берег Днепра в безлюдном месте. Хотя ночь была и лунная, но не видно было ничего. Я спустился. Водичка теплая, правда, илистое дно. Вышел, разделся, свернул всю одежду в рубашку и перевязал рукавами. На поднятой руке держу, чтоб не замочить вещи. А другой разгребаю тягучую резиновую воду. Тишина, бегущая река не слышна. Затаилась, как зверь перед прыжком. Чувствую - под ногами песок подмывается, тает: приближаюсь к середине. Вода крутится, затягивает в воронку. Ноги подхватывает и меня несет. Я стараюсь не замочить шмотки, держу над водой, пытаюсь плыть, но не получается. Вода рвется в рот, захлебываюсь, бултыхаюсь, сил нет, и я опускаюсь на дно. Отталкиваюсь, выплываю, глотну воздуха и опять опускаюсь. В мгновение, когда всплываю, хочется кричать: спасите, тону, но ясно понимаю, что вокруг никого нет. Сияет неподвижно огромная, круглая, жутко красивая луна. Такой низко висящей, яркой я никогда не видел. Висит и молчит, и совсем не живая. Я передвигаюсь толчками по дну. Хвачу воздуха и погружаюсь, спокойно, сознательно. Вещи держу мертвой хваткой. Никто-никто меня не видит. Только эта луна. Хоть бы немец какой-нибудь рассказал своему сыну, что вода - это зверь, затягивающий, страшный, и надо хорошо научиться плавать. Я толкался о дно, поднимался, пока не почувствовал, что вода опустилась. Вышел, выкрутил одежку, меня охватил дикий колотун. Рука не могла попасть в рукав. Я почувствовал себя одним, оставленным на этой земле. Все остальные давно вымерли - и люди, и звери, и птицы. Вся земля превратилась в кладбище. Мне омерзительны стали волосяные травы, студенистое тело реки, косматые страшилища деревьев, переполненный мочой бак луны, дьявольское подмигивание звезд и невыносимая, протыкающая длинной иглой уши, тишина. Что делать? С людьми опасно, а без них кто спасет? Потом мне снилось, что я не плыву, а иду по млечному пути. Ноги утопают, мокрые, в молоке. Противно пахнет испорченной пенкой. Приближаюсь к луне - большущему шару, прозрачному, как лед. Лизнул его - сладкий, леденец на палочке. Я летаю вокруг него и лижу, отталкиваю его и ловлю. Мне приятно, что он большой, можно лизать без конца, играть, подбрасывать, только будут немножечко липкие руки. Но ничего, они тоже сладкие. Мне больше никого не надо. Открыл широко рот и проглотил луну вместе с палочкой. А она совсем не сладкая. Луна исчезла и везде стало темно. Никто больше никогда не увидит никого. Будут натыкаться последние друг на друга и на ощупь спрашивать: "Ты кто? Как тебя раньше звали? Собачка? Мальчик? Жук? Или девочка?" Жуть.
 
* * *
В этой маленькой корзинке есть помада и духи, ленты, кружево, ботинки, что угодно для души… Растаяла довоенная считалочка. Появились другие слова: "А ну, падла, цикни!" - "Оставь на затяжку, жмот!"- "Пошли стыкнемся". - "Попишу!" - "Шарим по карманам". - "Шухер, атас!" - "Застукают - убьют". - "Эники-беники, си-колеса. Эники-беники, па!" Ушла лапта, пришла маялка. Не сплевывали, а цвыкали, зелики пялили, не улыбались - лыбились. Клялись: "Зуб даю!" Шныряли, сшибали, цеплялись дротиками за машины, выясняли отношения: "Ты чего кнокаешь? Во рту поцарапаю, падла!" Дрались до кровянки. На золотом крыльце сидели царь, царевич, король, кролевич, сапожник, портной… А ты кто такой?.. Не знаю. Вот небо остается небом, всегда живое, даже шевелится.
А ты кто такой?
 
 
 

 

 

и др :. .

статьи. .

проза. .

стихи. .

музыка. .

графика. .

живопись. .

анимация. .

фотография. .

други - е. .

по-сети-тель. .

 

>>> . .

_____________. .
в.с.
. ..л.с.. ..н.с.. .

Rambler's Top100 ..