Почти каждый подвижник на ниве искусства имеет свой круг ценителей, именуемых поклонниками, которые, отставив бытовые хлопоты, идут вкусить плоды нематериального древа. Идут «на режиссера», «на дирижера», «на пианиста», «на художника», на группу художников.
Такая группа возникла в рамках IFA – «Безнадежные живописцы». Они не хотят верить, что станковая живопись кончилась. Идеолог и вдохновитель здесь – АНАТОЛИЙ ЗАСЛАВСКИЙ. Имея за плечами опыт участия в самых разных объединениях прошлых лет, он много делает для дружественного и мировоззренческого сплочения нынешних «одногруппников». Он призывает вместе «выйти на пленер» – и возникают выставки «Лето», «После лета» и т.д. Собираются в чьей-нибудь мастерской порисовать кого-нибудь (выставки «Чета Благодатовых», «Таня», «Двойной портрет»), придумывают название – и несут на выставком работы, созвучные теме.
Заславский снова и снова запирает молодых и немолодых мусоргских в стены своей заботы, дабы художники не забывали, что они художники, и чтобы зрители знали, что есть такие – «безнадежные живописцы». Которые верят, как издавна верили, что любой момент в жизни людей сам по себе прекрасен, а живописцы на то и живописцы, чтобы ловить убегающее Время, и раскованностью формы, в пандан эпохе, создавать впечатление движения этого самого времени.
И ты бежишь от подрамника к подрамнику.
От Артура Молева с его легкостью в мыслях, к Борису Борщу, смачно переживающему толщину цветной линии, Марату Тажибаеву, не желающему останавливаться на одной манере, к Георгию Мудренову, философски прослеживающему цветовые соотношения…
А впрочем, компания такая тесная, что неминуемо происходит взаимовлияние.
Иногда побеждает ставка на сложную цветоносность пятна, как у Сопиной.
Иногда на его неуловимую многозначность, как у Линцбах.
Румянцевские пейзажи, приблизившись к общему настроению, несколько потеряли в пронзительности и свежести, обретя более выраженную весомость и яркость . В живописных портретах его сохранилась острота, летящая составляющая образа.
Флегонтов, наоборот, постепенно уходит от сложного мазка к впечатляющей свободе движения кисти.
Никита Ткачук, будто рожденный в мастерской Заславского, выдает заявку на наличие в работах некоей тайны.
И, конечно, верный себе и друзьям Роберт Лотош продолжает удивлять теплыми скульптурными трансформациями предметов и людей.
Наконец, сам Заславский, с эмоциональными непостановочными постановками, где в последнее время громоздятся плоскости – каждая со своим, особенно звучащим цветом, – суверенные окна для выхода в другие слои пространства (или для прорыва пространства к нам?) И в приложение к ним фигуры друзей, будто ключи к еще не нарисованным дверям, – знакомые, уютно сообщающиеся сосуды.
Все это – и люди, и плоскости, и загадочные пятна цвета – пока что здесь, в любовно нарисованной мастерской, излучает тепло и принимает разнонаправленный свет. Но не имеет никакого якоря, никакой привязки, кроме тяготения к процессу чувственно-цветного отображения происходящего.
Так что весь набор атрибутов вполне может перетекать в другой квадрат или прямоугольник и, чуть поменяв исходные позиции, опять сосредоточиться на своем. На том, чтобы выжать из тюбика говорящую краску. Какая у него зеленая! Какая красная! Став пятном, краски насыщаются смыслом и выдают зрителям некую информацию.
О нашей жизни, приметы которой разбросаны, нет, тесно зажаты среди массы разномерных, разноплотных, разноформатных цветовых сообщений.
О содержании момента, возникшего на краткий миг и готового исчезнуть. И ты приветствуешь очередную точку на карте продвижения художника (с его личным мировоззрением, со всей его психофизикой, иронией и самоиронией) к некой отдаленной цели. Раз за разом, работа за работой.
Стоишь у полотна, будто слушаешь музыку. Активную, но мягкую, не агрессивную.
Замечаешь, что раньше эта музыка была более светлой, более открытой. Теперь загустела, завязла в плотностях цветовых отношений, в погоне за современностью прикида, за правом нового слова в искусстве.
Границы между реализмом, натурализмом, сюрреализмом, абсурдизмом и прочими измами расплываются. В конце концов – это достаточно неопределенные вехи, отделяющие одно время от другого. Художник ломает эти условные вехи. Большинство художественных жанров, возникших на старте Нового времени, впоследствии, как оказалось, обнаружили свой явный межэпохальный характер.
По мне, хорошо бы выстраивать не только поступательную линию истории искусства, но и проложить меридианы, на которых располагались бы чувствующие сходным образом мастера из разных исторических эпох.
Тогда бы мы встретили на одной долготе Брейгеля, девушку с письмом Вермеера, Кузнецова и Симоновского-старшего, например. С их небрежением к злобе дня, с их духовной палитрой, очищенной от морщин поверхностной эмоции, способной дать нам ощутить нечто, что существует на полотне помимо изображенного.
Старых иконописцев, Кирико, Малевича с его «Сложным предчувствием» и Анатолия Васильева, пытающихся застолбить для тех, кто видит, непреходящие моменты жизни – на другой.
А Босха, Дали, Шемякина искали бы на третьей, – исследующей изгибы темных глубин людского сознания.
Сорока, Боннар и Заславский жили бы на своем меридиане, перетаскивали бы небо на землю и кормили бы других милыми внезапностями поднебесной.
Заславский в последнее время почти покинул улицы города, с помощью которых всегда легко убеждал зрителя, как близко – на каждом шагу, буквально, – можно открыть восхитительную душу данности. Он сосредоточился на том, чтобы дать почувствовать прекрасное в наших неприбранных, перенаселенных интерьерах. Он бросает под ноги надвигающемуся актуальному искусству и другим силам разложения супрематизм цветовых плоскостей, сигналя фиолетовым, желтым, алым – авось мгновение продлится, и земное тепло еще немного подержится.
Интуитивно или мудро он поступает, Бог весть. Но запредельное прорывается к нам через его разноцветные прямоугольники. Сияет, упав на красный свитер или рыжие кудри (куда придется, неважно, что аэродром чужой, лишь бы приземлиться), чем обеспечивает перерастание одной лейтинтонации в другую.
Иногда кажется, что люди вовлекаются в замкнутый круг своего жилища почти как предмет обстановки. Впрочем, скорей как еще одно пятно на полотне, несущем знаки радости и сложности бытия. «Игра в кости» – двойной портрет в интерьере. Привычные в последнее время ярко-цветные прямоугольники здесь сглажены в угоду мягкости объектов, погруженных в общение. Главное, что несет картина – теплота момента, пронизанного интимным светом двух жизней. Интенсивные красный, зеленый и рыжий не мешают друг другу, гармоничны. И ступня в носочке приближена к туфельке… Так хочется художнику согласия между индивидуумами.
Личностные характеристики персонажей здесь дремлют, хотя Заславский очень умеет выразить сущность объекта, вспомним, например, активную агрессивность фигуры в его «Сиреневых туфлях», вспомним вознесенного выше крыш поэта Николая Кононова, энергию, прущую из разноцветности полотна «Режиссер Кама Гинкас».
Глядя на портреты Заславского, обнаруживаешь, что Время имеет свои «па», и люди послушно их выполняют. Взмахивают вениками, прокатываются по льду циркулями, растопыривают руки в рифму с обрезанными ветвями деревьев, озорно высовывают туфельки за пределы рамы, сидят согнув спины в ожидании Годо…
При всем их разнообразии, это носители памяти о катастрофе. Это лица нашего времени. Оно проехалось по плечам, по спинам, по кистям рук.
Отягощенные прошлым и настоящим персонажи Заславского почти никогда не представляют только себя. Художник записывает среду обитания – по-человечески теплую, не броскую, не выстроенную во фрунт, существующую без особых претензий. И портреты его – по-чеховски сложные рассказы о житье-бытье, где нет заднего плана, тем более, фона. Порой они так и называются, как рассказы: «Дочки-матери», «Смерть отца», «Мать и дитя», «Ключи от дома».
Эти поэты, художники, режиссеры, отцы, матери, семьи со всеми домочадцами, включая котов, собак, цветов в горшках и на стенах, вырваны из социальной действительности и являются перед нами как частные лица, как представители приватной жизни, какая существует и существовала во все века параллельно событиям, потрясавшим государства. Здесь даже палач, сняв мундир, мог бы получить теплоту семейного обихода, семейной заботы и быть оценен по меркам семейных ценностей. И был бы включен в симфонию окружающего мира.
Этим и отличны от других работы Заславского. Они приобщают к доброте, теплоте, к истинным, ценимым извечно человеческим чувствам.
Была бы я богата, выпустила бы специально для детей альбом с репродукциями работ Заславского и его «Необязательными рассказами о картинах» из цикла «Внезапности» (подобный тому, что выпущен «П.Р.П» в 2005 году). Чтоб учились. Чтоб учились видеть и чувствовать по-настоящему. Чтоб понимали, что говорят краски и как они живут рядом друг с другом. И с нами.
Восхитительное и поучительное соединение слова, чувства и цветового видения. Вот как, по представлению художника, выглядит его «Париж. Place de Vosges» (1995):
Ваш взгляд сразу выстраивает картину. На верху картины небо, крыши с трубами и бело-розовые дома предлагают вам рай. Это потому, что взаимоотношение бело-розового с черным и серебряным вызывает сейчас иллюзию того, что все хорошее только начинается… на верхнем краю деревьев вспыхивает ярко-зеленый свет.
Так бы говорил о своем рисунке ребенок: … на верхнем краю деревьев вспыхивает ярко-зеленый свет. Это протуберанцы густого напряжения. И так бы рисовал: беспорядочно размазывая желтую краску над черно-зеленым квадратом, предположительно, массива из листвы деревьев, чьи стволы разнотёмной колоннадой чуть пониже темного пятна устраивают пространство, где ваше маленькое «я» чувствует себя уютно. Так бы высказывался рисующий мальчик ( или девочка), если бы, конечно, был маленьким Моцартом и владел палитрой, как Заславский. Если бы обладал словом, которое умеет вместить массу оттенков чувствования в единицу высказывания. Здесь и восхищение красотой, и глубокое понимание божественной соразмерности, и юмор, и издевка над собой и над тобой, и сочувствие тебе, и призыв понять, – и радость, что все-таки сделал это, вот оно: Верхняя райская часть картины – награда и победа.
Но особо не раскатывайте губу насчет религиозных чувств местного значения: Точно такое же впечатление Божественной соразмерности можно пережить в березовом лесу на правом берегу Волги, между Костромой и Плесом (Какая точность!)… Потом этот лес постарел и умер (Ты должен пережить вместе с художником и это!).
Однако зритель-читатель не унимается, задаваясь серьезными вопросами, а Заславский нет-нет, да и подбросит еще косточку: …звонкий свет, тот самый, что был создан в первый день творенья, когда Бог отделил свет от тьмы. Мне могут возразить, что свет и тьма, которые Бог потом назвал Днем и Ночью, – это понятия не физические, а духовные. Но нет дыма без огня, и я убежден, что свет, во власти которого со звоном дрожит одна сторона Пионерской улицы в ясный весенний день, – это именно тот изначальный свет. … все эти предметы под воздействием лучей света выдают из своих глубин материал свечения. ( Вот что, на самом деле, архиважно увидеть: выдают из своих глубин материал свечения! Если обнаружишь это, поймешь главное в палитре Заславского). Свет переливается нюансами цвета, крошит и расплавляет поверхность предмета.
Конечно, каково, в конце-концов, отношение художника к идее «что есть Бог и он не допустит», понять ты не сможешь, но радостное чувство охватывает тебя от того, что есть жизнь и есть краски, и есть кисть в руках мастера. И эти завихрения на небе, и, в противовес им, ровные полосы, долженствующие рассказать о земле, весне, мокрых дорогах, и растопыренные руки деревьев с яркими лимонно-желтыми срезами, и прогнувшийся, в рифму с горизонтом в твоей душе, розовый дом – все вызывает в тебе ровно то, что хочет дирижерская палочка Заславского. (Большая стрижка,1997). Природа демонстрирует перемещения всевозможного воздушного вещества, – пишет он какие-то канцелярские слова, а ты уже улыбаешься, вобрав интонацию, которая приглашает улыбнуться, раз уж он хочет сбить предполагаемую серьезность предлагаемого зрелища, но остаешься на своих позициях восторженного лицезрения восхитительной, возвышающей душу «внезапности». В конце-концов ты непременно утверждаешься в чувстве, что главные герои пейзажей и, конечно, портретов Заславского – точно подобранные и прочувствованные цветовые куски.
Цвет зелени созревшего лета наделен достоинством и благородством. (Улица Пионерская или Весна. 1999).
Этот квадрат ведет себя вызывающе в контексте картины. Его цвет таит в себе какие-то соблазны. Если бы не призрачность всего на свете, можно было бы подумать, что обгоревший сарай пытается стать воротами в то место, где сбываются самые изысканные надежды (Стадион1998) – А не наоборот насчет призрачности?
Обескураживающая бледность этого желтого требует от вас почти щемящего участия.
Общая теплая серо-коричневая среда срьезна и несколько снисходительна к своим ярким собеседникам.
Ты покорен, ты всей глубиной сердца принимаешь разнообразие цвета и понимаешь непреложность существования созданной художником вселенной. И соглашаешься со всеми заявлениями автора. С такими, например: благодаря тому, что вы высказались с предельной для вас определенностью, вы остановили время и разрушили нерасчленимое колыхание пространства. (Двор на Петроградской или Определенность на улице Моисеенко).
Мой компьютер этого не выдерживает, он подчеркивает фразу зеленой чертой, считая за стилистический нонсенс. Так, мол, с пространством не обращаются. Зато ты все понял сразу – и что там с пространством, и что с чувствами и мыслями художника. И даже воспринял законы построения картины: Яркий красный дом останавливает движение в глубину и возвращает нас обратно, в картину на Колокольную улицу. Присутствие этого дома абсолютно необходимо, если мы не хотим двигаться в дурную пустоту за пределы картины.
Все это богатство – аргумент в пользу живого чувства на арене спора между жизнью и актуальностью, добром и злом, человечностью и бесчеловечностью. Если язык письма и вправду — пространство мысли, то вслед за Заславским хочется думать о добром и Добром Вечном...
В душе многих наших современников живет некая Россия – дореволюционная или допетровская или доперестроечная – у каждого своя. Но существует, тревожит – как старый шрам, как фантомная боль. И существуют ревнивые, или завистливые, или вовсе враждебные чувства к Западу. Анатолий Заславский впитал и то, что дали природа и искусство нашей страны, и то, что испокон предлагается зарубежьем. Он уже пережил разрыв культур и привык противостоять этому.
С не меньшей обоснованностью то же можно сказать и об Анатолии Васильеве, художнике, столь не похожем на Заславского по манере высказывания.
|