П Р О З А.... home: ОБТАЗ и др
 
Л. Симоновский. Любящий вас навсегда. Часть 1. , 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Часть 2

 

 
 
 
 
* * *
У Фирушки надулись гланды. Она лежит с замотанным горлом. А на меня напал смех. Мне хорошо. У меня гланды вырезали и покупали в вафлях кругляшки мороженного. Его вкусно было по кругу лизать. Теперь ко мне не прикатится сопящий шарик Шерман. Не прокартавит: "Давай сюда, ребеночек-жеребеночек, наш язычок",– выдавливая из своего рта что-то толстое и красное, и не уйдет, пока не попьет чаю, не похвастается, как его Фима все понимает, с трех лет чудно показывает горлышко. У Фирки температура, а я хохочу – давлюсь и не могу остановиться. За стенкой стучат ходики, похожие на скворечник. Слышно, как гиря дернулась и вздрогнула. Потом с треском подтянули цепь. "Мам, а мам, ну что он все заливается, ненормальный дурак, прекрати!" – "А ты не гляди!" Мама тихо зашла, подняла меня и отнесла в свою кровать. Папа перелег на диван. Я забрался с головой под одеяло. "Ну, успокойся, что с тобой, маленький, что у тебя болит?" – "Там, в пузе". – "Ты хочешь на горшок?" – "Нет". Я часто выдумывал про живот, потому что тогда мне наливали из ведерной бутыли под зеркалом серебряную рюмочку черничной наливки. " Ну успокойся, ты весь вспотел. Высунь головку, кудряшки мои. Давай измерим температурку". От ощущения холодного градусника меня заколотило. Мама прижала к себе. Я подавился и зарыдал. "Они били папу, хотели отобрать часы. Я им не отдам, не отдам! Дураки червивые!" Мамочка.
 
* * *
От разорванной кобылы на всю улицу смердело. Ревкина матка Домничиха притащила с базара хлопцев. Они вырыли здоровенную яму, сбросили туда политрука, немца и лошадь стянули за веревки. Закидали землей и прикрыли ветками вербы, с которой я однажды на спор прыгнул и отбил пятки. Сторожа положили в гроб, им самим задолго заготовленный, и отнесли в сарай, где он и стоял. "Слава богу, вонять не будут,– буркнула Домничиха, поливая из ведра хлопцам на руки.– Только бы собаки не разрыли. Пошли, налью по чарочке шнапсу. За мной не залежится. А ну, вали отсюда, пацан". На кромке ведра искрился солнечный зайчик, как на багровом кубике в петлице новенькой командирской гимнастерки.
 
* * *
Дня на три зарядил дождь. У собачьей будки пахло мокрой ржавой жестью. Я притащил ее с берега и пристроил себе шалаш. Здесь мы с Букетом совсем недавно лежали, смотрели и слушали, как барахтаются, набухают и капают из дырочек крыши прозрачные шарики. Я подставлял над Букетом ладошку и ждал, когда упадет очередная капля и рассыплется брызгами. В доме что-то происходило. Папа срезал со стены полосу обоев, соскоблил старые газеты и приколотил два куска черной хромовой кожи. Заклеил, как было. Даже не заметно, что там тайный клад.
К нам приехали из деревни. Ели. Говорили, еще до Могилева немцы перекрыли дорогу. “Все подводы с узлами, с детями, что утекали за фронт, вяртали назад. А куда денешься. Спознилися”. Потом меня с Фиркой прогнали спать, а взрослые шушукались. Люди с деревни и раньше приходили ночевать, когда приезжали на базар. Выпивали, хвалили хозяюшку. Я однажды незаметно подкрался и попробовал из одного стакана – жуть жуткая, полынь. Испугался и поставил его на пол у ножки стола. Схватились и не могут понять, куда делся стакан. "Сглотнул,– смеялись,– брюхо у Тимохи канистру перемелет и не взбрыкнет". Уезжая, дядя Тимофей пообещал папе, что все будет добром. Соберет какие-никакие пожитки, своих девок, и прибудет. "Да пабачення". О чем они шептались, чтобы не слышали дети, я очень скоро догадался.
 
* * *
Мамочка, зачем все так получилось, что я тебе сто лет ничего хорошего не говорил и не делал. Свет твой в моей душе и теперь и тогда, когда провожала меня перед сном поздними вечерами до ступенек крыльца. А мне не хотелось выходить, боязно, кто-нибудь цапнет. Освещенные окна яркими пятнами падали на лопухи, а там, за глухой стеной мрака, где меркли сарай, уборная, жужжали толстые мухи, выползала всякая нечисть. Я приказывал маме стоять и окликать меня, а сам нырял в капусту, слушал: "Ленчик, Ленчик". Зябко и мокро, звездное синее небо. "Ленчик, ау!" Прислушивался, как барабанит по капустному листу струйка и звенят цыркуны. "Ленчик!"
Я уже, бегу. За мной гонятся и вот-вот схватят. С лету бросаюсь и повисаю на маме. Она ловко меня подхватывает и мы, трусишки, заливаемся от небывалой храбрости. Никто так меня не любил, как мама. А силюсь увидеть ее лицо, мучаюсь и не вижу. То изгибаются губы вверх, вниз, то слышу дыхание и прикосновение к головенке моей, чуть влажное, носом затылочек трет. Я знаю, кто-то уже говорил,– пахну розовой свинкой. Но лица, чистейшего на свете лица с открытыми глазами, не вижу. Мамочка, моя молодая, посмотри на меня. Я твой Ленчик. Я люблю тебя. Дурак, так редко тебя вспоминал. Так мне и надо. Прости. Хорошо, что ты все равно всегда со мной. Мне есть чем жить. Ты знаешь, у меня есть еще Валя. У нее, как у тебя, длинные косы. Помнишь, я цеплялся и повисал, они вкусно пахли, нагретые солнцем. Когда ты их расчесывала, я стремился забраться под них, обхватывая солнечный дождик, который струился и приятно щекотал шею. Как хорошо, что ты у меня есть, мамочка. Бывает, я вижу только твои зрачки, большие, шоколадные, как у Фирки. Замираю и слышу: "Плывет месяц за водой, спи, мой мальчик золотой, Ай-яй-яй-яй, ой-ей-ей"…Не уходи.
 
* * *
Притащилась сопливого Мотьки бабка, противная старуха. Все ругалась, что наши куры склевали ее помидоры. "Вы слышали, Вера, из Гуслищ уже идеше забирают. Что ви себе понимаете, что ваших в Гуслянке оставят. Ждите у моря погоды. Они до ваших доберутся". – "И до вашего Моти тоже",– вздохнула мама. – "Что ви такое говорите, типун вам на язык, он совсем ребенок, кого он зарезал? Что его батька партиец с билетом?"– "Причем тут это? Они не щадят даже стариков".– "Да, но они же колхозники,– не унималась старуха,– сами в выгоды лезли. Что вам к себе их не взять, детям будет бабушка и дедушка". Мне так захотелось бабушку и дедушку, что я заканючил: "Мам, давай привезем, а мам". У мамы покатились слезы."Уходите, прошу вас, уходите",– замахала она на Мотькину бабку и отвернулась. Я догадался, о чем в тот вечер шушукались взрослые. Я расслышал тогда слова папы: "Вера, ничего не вернешь, надо терпеть". А чуть позже мама: "Господи, дед еле ходил, куда их погнали, где расстреляли, бедненькие мои". Меня охватил ужас. Их, как лошадь, закопают в яму.
 
* * *
А по Луполовскому булыжному шоссе рваными кучками, одиночками тянулись странные люди. В заношенных, висящих мешком пиджаках с оттопыренными карманами, с торбами за спиной, деревянными чемоданами, даже в лаптях. Их сгоняли из деревень. Помню, шла дама в шляпе, а рядом с ней восковая девочка, блестел лоб, блестел подбородок, и вся она, в блескучем платьице, была плоская, как полированная доска. Она долго оглядывалась на меня, пока дама не дернула ее за руку. Смешной, худой, с эмалированным тазом, из бани, что ли, с бородой священника, ребе, наверно, старый учитель, а рядом учителка в вязаной кофте, задранной на выпученном животе. Двое несли на палке чемодан. Мальчишки, такие, как я, друг за другом семенили босиком. Кепки с большими козырьками были надвинуты на нос, да так, что топырились уши. Одна женщина – никакая, – другая, третья, разве всех их упомнишь, в теплых платках, дядьки в ушанках, хотя еще не зима. Двигалось много и молча, шли, как тени. Малюток несли на руках вместе с кошелками, узелками, и не было кукол, игрушек. Простучала повозка по булыжнику, на ней – тюки в одеялах, в клеенках, табуретки. Словно торговать шли бабы, настоящие крестьянки, за плечами корзины, подвязанные платками через грудь. Видать, издалека, топали споро, привычно…
– Вовка! – донеслось,– Вов-ка! Иди домой, паразит, стямнела…– Потом ближе: – Марш домой!
Вовка с другой улицы, с той, что выходит к церкви, в окна которой мы с ним однажды шпуняли камнями, ушел. А люди замедленно тянулись лентой черного кино, притомившиеся, в бедных деревенских одежках, в колючих суконных сюртуках, с котомками, перевязанными веревками, в онучах с галошами… Зачем я все это пересматриваю, перечисляю? Ну, идут и идут, что с того?! Их все равно никто не видит. Их нет! Нет даже призраков, которых боятся на кладбище. В домах по обе стороны, как всегда, зажигали керосиновые лампы, грели ноги от хвори, парили овес для компрессов, набивали им штопаный чулок, пацанов бутузили за дырки в штанах, вечерили парным молоком, миловались, ругались и задували свет. А люди за окном – не люди, тени, привидения, тянули свои обреченные кости удивительно покорно, смиренно, по-детски безнадежно, и никто их не видел. Нет их, понимаете, нет. Для нас сейчас, как и тогда, текла привычная, хлопотливая жизнь. Один насморк чего стоит, сколько мотает. А они – не они, ничто, пустота, не их руки, не их кожа, не душа, у них не заходится сердце. Вот когда немцы гнали коров на бойню, а те ревели нещадно, люди смотрели в щели. Подумать только, во всех закоулках Европы, в Берлине, в Афинах, Париже, в Риме, под радужным небом играют оркестры, порхают наряды, преподносят цветы, кусают сочные фрукты, маршируют солдаты, и – поцелуи любви… А тут ведут человеков – сквозь них, мимо их постелей – колонны евреев, проклятых, отторгнутых, немых, прокаженных, красивых, готовых идти на бойню. Простите, не люди они, оболочки прозрачные, бутерброды без нервов, без крови, без глаз, истекающих болью, и без жизни – глупой мечты. Что с нами, бедные люди, земля, что ли, сошла с ума?! Не видит слепая Европа, не слышит, забиты серой уши, пальчиком с маникюром изящно сверлит в ноздре.
Я помню, как шел по мосту, луполовскому, деревянному. С мамой направлялись в гости. На мне нарядная матроска. Трепыхаются ленточки бескозырки, хлопая по щекам. Вдруг ветер сорвал ее, сбросил, она покатилась – и в реку. Ее унесло течение. " Ловите, ловите,– закричал я, что есть силы,– там моя бескозырка, там она, я видел…"– Прохожие не понимая, уставились на меня. – "Какой большой мальчик, не стыдно?! Позоришь маму. Капризничать будешь дома. На улице румзать нельзя".
 
 
 

 

 

и др :. .

статьи. .

проза. .

стихи. .

музыка. .

графика. .

живопись. .

анимация. .

фотография. .

други - е. .

по-сети-тель. .

 

>>> . .

_____________. .
в.с.
. ..л.с.. ..н.с.. .

Rambler's Top100 ..